Десять лет назад молодой, но уже известный, режиссер и продюсер Сергей Петрейков – отец-основатель популярного на всю страну "Квартета И" − открыл в самом центре Москвы на площадке ДК имени Зуева "Другой театр". Название говорило само за себя. Если театр "другой", значит, он обязательно должен отличаться от всех остальных. Создавался "Другой театр" для людей. Не для критиков и примкнувших к ним искушенных театралов и не для тех, кто ходит в театр, как в баню: отдохнуть и расслабиться. Здесь говорят живым и современным литературным языком на актуальные для каждого зрителя темы. К 10-ому юбилейному сезону театр вышел с неплохим результатом. Табличка с надписью "все билеты проданы" довольно часто прикрепляется к стеклу театральной кассы. А это значит, что у "Другого театра" уже есть и свое лицо, и свой постоянный зритель. Евгений Стычкин: 10 лет назад Сергей Петрейков взвалил на себя эту махину и до сих пор ее тянет. Я очень-очень надеюсь, что ему хватит сил,  что он, заражая все больше народу своей любовью к "Другому театру", к своему детищу, получит все большую армию помощников Евгений Стычкин – популярный актер театра и кино, выпускник ВГИКовской мастерской Армена Джигарханяна и Альберта Филозова. Он ворвался на театральную сцену в образе великого Чаплина в спектакле Московского "Театра Луны" "Чарли Ча", покорив сердца не только зрителей, но и искушенных критиков. Престижная театральная премия "Чайка" в номинации "Прорыв года" стала тому подтверждением. За 20 лет работы Стычкин стал настоящим мастером. В его творческом багаже 70 ролей в кино и десятки спектаклей на сцене "Театра Луны", Моссовета, Вахтангова и "Школы современной пьесы". Но поистине родной сценой для Евгения Стычкина стала сцена "Другого театра". Евгений Стычкин: 10 лет назад мне позвонила Оля Субботина и предложила в некой организации под названием "Другой театр" играть спектакль по пьесе Ксении Драгунской "Проявления любви" и прислала мне пьесу. С "Квартетом И" я был до этого времени знаком и дружен, и даже как-то заменял Бараца на месяц и в спектаклях, и в их параллельной какой-то работе. Он то ли порвал себе сухожилия, то ли сломал ногу на футболе. Я с удовольствием согласился так или иначе принять в этом участие, потому что мне казалось, что то, что ребята делают – это талантливо. Если это нечто − это детище Сергея Петрейкова и называется это "Другой театр", то есть он другой относительно того, что они делали многое годы сами −"Квартет И".  Он другой по отношению ко многим проявлениям театра, которые тогда были в Москве. Им хотелось создать что-то другое. Тогда мне предложили в общем понятную для меня роль милого и веселого какого-то трепетного молодого человека, а брутального и жесткого второго молодого человека должен был играть Павел Майков. С Майковым мы тоже много лет к этому моменту дружили.  Мы немедленно решили, что это понятно, но абсолютно естественно, то, что нам предлагают с утра до вечера – и решили поменяться ролями. Вот так появился спектакль "Проявления любви", который мы играли 10 лет почти полные, девять с половиной. У этого спектакля смешная судьба. Во-первых, он называется "Проявления любви". И у нас сменилось семь прекрасных актрис, которые играли главные роли, и они все беременели. Мы играли этот спектакль все это время, поэтому этот спектакль является как бы такой неотъемлемой, если не главной, то основополагающей частью "Другого театра", потому с ним "Другой театр" начал свою жизнь и с ним дошел до десятилетия. Мы поняли, что спектакль сделал такую кривую, полностью ее выполнил. Он пришел сначала к своему какому-то идеальному состоянию. Потом он начал, как любой спектакль чуть-чуть угасать, чуть-чуть нам стало меньше интересно –  и потом он возродился. Вот на пике его возрождения, на самом его сильном состоянии мы решили с ним расстаться, для того, чтобы не смотреть, как он начнет угасать снова. Это неминуемо. Любой спектакль, я имею в виду.  У спектакля "Проявления любви" - смешная судьба. У нас сменилось семь прекрасных актрис, которые играли главные роли, и они все беременели. Существуют там всякие "Принцессы Турандот", но я думаю, что по-серьезному это, конечно, без слез смотреть нельзя на 20-30-х годах жизни спектакля. Поэтому мы решили его снять. Этот спектакль как лакмусовая бумажка: помимо прекрасной пьесы Ксении Драгунской, есть в нем вкрапления из других произведений, это и Бёлли, "Доктор Живаго", в общем, это прекрасная совершенно драматургия классическая. Таким образом, спектакль позволяет понять тебе, в каком ты профессиональном состоянии, над чем тебе сегодня хочется смеяться, а что заставляет тебя плакать. Ты очень тонко, как поход к психологу, психоаналитику он позволяет тебе с собой разобраться.  Дальше появился спектакль "Розенкранц и Гильденстерн мертвы" Тома Стоппарда. Поставил его Павел Сафонов. Сама пьеса предполагает какие-то глубочайшие размышления о смысле жизни и вообще всего нашего пути. И это вещи, о которых мы теперь уже не привыкли ни с кем разговаривать, мы даже с ближайшими друзьями не очень говорим об этом – не умеем. Ну, по крайней мере, я. Может все остальные как-то глубже и интереснее устроены и все время это обсуждают, а я нет. Поэтому мы с Павлом Сафоновым и с Анатолием Белым, когда начинали репетировать, провели вот эти три месяца в бесконечных обсуждениях самых каких-то глубинных вещей, самых важных. Поэтому, во-первых, спектакль, мне кажется, абсолютно отражает наше представление о том, ради чего мы живем и как вообще это все происходит с нами. Как совершаются ошибки, как мы за них платим или не платим. В общем, обо всем. Еще одна работа – это пьеса "Ближе". Пьеса построена таким образом, что герои бесконечно проходят через те жизненные ситуации, связанные с любовью, влюбленностью, изменами, предательством, через которые в общем все взрослые люди так или иначе проходили, будучи или на одном, или на другом месте, как повезло. Поэтому так как Владимиру Агееву удалось поднять эту пьесу как на котурнах для того, чтобы она не была для русского уха, все-таки мы не привыкли разговаривать о сексе, не привыкли называть вещи своими именами. И поэтому для русского уха все эти слова иногда бывают отталкивающими. Но Агеев до такой степени превратил это в театр, что зритель не пугается и внимательно эти слова слушает и сопереживает всему, что с нами происходит, поэтому дико подключается. Очень смешно, когда в том или ином моменте, в том или другом конце зала ты слышишь после какой-то фразы такой "о, прямо какие-то… бр-р-р". Когда человек может быть вчера или месяц назад пережил какую-то подобную историю – она ему - прямо не проглотить. Ну, сейчас, конечно, как и все спектакли Владимира Агеева, так как его не стало совсем недавно, идут с какой-то невероятной новой силой. Наверное, потому что мы, выходя на сцену, во-первых, еще более ответственно к этому относимся. Потому что нам кажется, что мы должны внимательнее и точнее передать зрителю то, что Володя хотел сказать. Ну, и каким-то образом, я так в энергию вовсе это не очень верю, по крайней мере, в этом ничего не понимаю, но тем не менее я чувствую сам, что спектакли идут совсем по-другому, как будто бы он нам в этом помогает.   Я когда пришел в театр изначально, я очень хотел, чтобы это была какая-то классическая конструкция: гримерка с моим именем на двери, мой туалетный столик гримерный, на котором лежат мои вещи. В ящике лежат тоже какие-то мои личные вещи. Я знаю, что их никто не тронет, потому что это мой столик. И я имел несколько раз в жизни такую гримерку в разных прекрасных театрах. И я очень благодарен судьбе за то, что мне такой шанс был подарен. Но на данный момент я очень рад, что моя жизнь главным образом связана с "Другим театром", где такого столика нет, и где у меня нет своей гримерки. Но при этом есть каким-то чудом созданный дух настоящего театра без примеси того, что, к сожалению, почти всегда неотъемлемо следует за хорошими частями театра: борьба, какие-то закулисные игры, любовь, не любовь друг к другу, предвзятые отношения и так далее. Этого здесь нет, потому что мы, в общем, все принадлежим сами себе: каждый из нас в любую секунду может сказать, ребята, адьё! − я больше не хочу с вами сотрудничать. Любой. И такие примеры есть: кто-то уходил, кто-то приходил, какие-то появлялись новые люди. Я хотел бы, чтобы "Другой театр" расширялся, потому что у нас уже очень много названий и нам нужно двигаться. Может быть, получить какое-нибудь большое прекрасное помещение, ну или построить какое-нибудь большое прекрасное помещение, или маленькое чудное. (Смеется). В общем, мне кажется, что амбиции Сергея Петрейкова велики и сила его велика. Поэтому хочется надеяться, что Вселенная, Универсум будет как-то отвечать взаимностью. Я очень рад, что моя жизнь главным образом связана с "Другим театром", где у меня нет своей гримерки, но при этом есть дух настоящего театра.   По сравнению с тем, что мне позволил театр за последние годы, конечно, кино мне позволяет гораздо меньше. В кино есть, конечно, свои трудности, но многое легче, потому что перед тобой несколько человек твоих коллег. А если тебе особенно трудно, то ты можешь попросить остаться оператора и режиссера, а всем остальным вообще выйти: у тебя есть ощущение почти одиночества, почти какой-то защищенности. При этом на сцене, если тебе нужно раздеваться, или ругаться, или заниматься сексом, да что бы то ни было – тебе нечем прикрыться, тебе никто не даст второго дубля, тебе не дадут посмотреть кадр для того, чтобы ты сказал: "Ой, нет, ребята, это вообще, на фиг! Это стирать! Давайте это еще разочек как-нибудь снимем вообще по-другому". Нет. Ты как-то доверяешь зрителю, открывая свои всякие иногда неприглядные стороны. И, конечно, ты зависишь от того, как зал реагирует. Конечно, ты питаешься от их реакции. Конечно, я не люблю, когда артисты ждут реакции на уровне смеховых или аплодисментов после какого-то своего фортеля и от этого зависят: "Ой, я пошутил, а они не смеялись. Блин, значит плохо сегодня идет спектакль". Мне кажется, это не верно, потому что эти аплодисменты и смех, по моему мнению, никак не отражают качество спектакля. Даже если режиссерам задумано, что в этот момент должны смеяться. Но, конечно, удовольствие слышать публику и быть с ней в диалоге, удовольствие не существовать в каком-то закрытом пространстве, мне кажется, для современного театра – это обязательная составляющая. Если в театре мне позволяли разные какие-то вещи пробовать, то кино вообще по голливудской системе старается высосать из тебя, найдя некую жилу, максимально это.  А попытки использовать тебя в каком-то неожиданном русле бывают очень редкими, потому что для этого в тебя должен очень поверить режиссёр, очень полюбить. Потом, кино из-за того, что крупный план гораздо в больше зависит от твоей фактуры, и поэтому мне предлагали таких каких-то веселых ребят. Сначала появился "Апрель" Кости Мурзенка, где я играл для себя совершенно нового героя. И потом "Бесы" Достоевского, в смысле снимал это Феликс Шультесс, молодой режиссёр. До этого это должен был снимать Ахадов Валерий. И я в первый и в последний раз в жизни попросился в кино, попросился пробовать на Верховенского или Кириллова. Он меня попробовал на Верховенского – ему явно не понравилось, он долго никак не мог мне про это сказать. Ну, в конце концов, не понравилось и не понравилось, я забыл про это думать и согласился на другую картину. А дальше у них произошли некоторые перемены, режиссёром этого фильма стал Феликс Шультесс, он знал меня по ВГИКу. Ему, совсем молодому парню, с первой большой картиной, конечно, было страшновато идти в клетку с Купченко, с Вдовиченко и т.д., там очень много прекрасных и сильных уже, знаменитых артистов взрослых и молодых. Поэтому, он понимал, что ему хотелось бы на кого-то опираться. Плюс он пересмотрел пробы, и ему понравились мои пробы. Таким образом, я получил Верховенского. И это до сих пор в общем в кино одна из самых важных, самых трудных, самых интересных для меня ролей. К сожалению, этот фильм почти никто не видел – это видело 2,5 человека. Потому что мы, когда выпускали, они стали его перемонтировать, дико волноваться, говорить, что он какой-то дико политический, очень злой и вообще очень жесткий. Мы с Феликсом придумали, что мой Верховенский, он же черт абсолютный, что он веселый, милый и совершенно никак не играть его, страшные стороны и сами вылезут. У него и в произведении нету места, где он живет – он  появляется, как "черт из табакерки", непонятно откуда. И также и в фильме. Мы придумали, что найдем в павильоне, мы все снимали в павильоне – такой был ход, найти несколько мест, где он вроде бы как у себя, где – непонятно, не имеет значения. И где, так как человек создан по образу и подобию Божьему, вот у него дух не живет с телом, потому что дух у него злобный. Мы придумали ему все всевозможные болезни и наделали этюдов, где он то кашляет, то умирает от холода, то не может остановиться и кашляет, плачет, смеется, несколько таких этюдов сняли.  Категорически "Мостелефильм" сказал, ну,  что вы, очень страшно. Он кашляет и, кажется, что у него сейчас просто вылетят наружу легкие – зачем вы это делаете? Блин, вы произведение почитайте! Там страшно вообще-то. Оно, конечно, очень смешное во многом, но оно страшное. Короче говоря, они все это повыкидывали, все перерезали-переделали и потом где-то малым экраном тихонечко его показали и вся судьба его. Но при этом это одна из самых важных работ. За последнее время как-то меня побаловали немножечко премиями, и это, конечно, очень приятно. Это всегда ты благодарен за то, что твоя работа кем-то оценена. Значит, она кому-то нужна. Конечно, приятно привезти маме и поставить какую-то красивую медную, бронзовую, серебряную, железную или деревянную статуэтку, или бюст. Быть оцененным кем-то из коллег, особенно теми, кого ты уважаешь, это тоже очень важно. Потому что мы же не всегда знаем, хорошо или плохо то, что мы делаем. То есть если мы совершенно убеждены в том, что это хорошо, значит, уже надо в клинику обращаться. Поэтому нужны какие-то иногда точки отсчета. И я помню, что я переживал, что играю не то, не так, не там, какая-то у меня была очередная полоса неуверенности или таких по крайней мере рефлексий. И вдруг я встретил Валентина Гафта, с которым мы никогда нигде не работали и знакомы совершенно шапочно. Он ко мне сам подошел и стал меня ужасно хвалить за какие-то полторы работы, которые мне казались в общем-то ничего особенного. Одну из них я вообще не видел – снялся, и слава Богу. А вторая мне просто казалось, что она такая небольшая, что это не имеет значения. А он наговорил каких-то глубочайших, как в общем все, что он говорит, умнейших, глубочайших, нужнейших мне в тот момент слов. Вот такая оценка, такая премия самая главная. Я потратил много лет на то, чтобы бороться с рамками, в которые меня пытались загнать: в силу фактуры, в силу стереотипов. Надо сказать, когда вдруг какая-нибудь тетенька, дяденька тебя вдруг где-нибудь в каком-нибудь городе останавливает и говорит о том, как важно для него то, что ты делаешь, не вообще, что это здорово или давайте сфотографируемся, или напишите, или вас любит мой сын. А именно как важно, что это что-то поменяло или заставило о чем-то задуматься, в общем, спровоцировало какие бы то ни было переживания и мысли – вот это очень важно. Я потратил много лет на то, чтобы бороться с рамками, в которые меня пытались загнать: в силу фактуры, в силу стереотипов. Я в общем уже довольно жестко это амплуа расколотил на какие-то куски и разобрал на составляющие. Поэтому я теперь уже не знаю, кого я должен играть, где, как, и что для меня, что мне ближе. И в этом смысле, конечно, огромная заслуга режиссеров, с которыми мне посчастливилось работать.