Екатерина Лямина: Пушкин был не один, в одно время с ним работали, вообще-то, большие мастера составлять слова в прозаические фразы. Бестужев, Загоскин, Булгарин...
https://otr-online.ru/programmy/figura-rechi/gost-programmy-literaturoved-ekaterina-lyamina-30331.html
Николай Александров: Одна из самых любопытных эпох формирования русской прозы XIX столетия, классического века русской литературы – вторая четверть XIX века. С одной стороны, разнообразная, а с другой стороны – позволяющая говорить о некоторых общих закономерностях развития. Именно об этом мы и поговорим сегодня: язык прозы второй четверти XIX века и особенности художественного мышления. А у нас в гостях литературовед Екатерина Лямина.
Екатерина Эдуардовна, здравствуйте.
Екатерина Лямина: Здравствуйте, Николай Дмитриевич.
Н.А.: Сегодня мы будем беседовать о прозе второй четверти XIX столетия и попытаемся, видимо, понять особенности, специфику. При том, что если даже мы говорим, что это проза 1825–1850 годов, внутри этого периода все-таки довольно большое разнообразие текстов и школ, потому что мы можем говорить о романтической повести, о возникновении физиологического очерка и прочее, прочее.
Давайте попробуем сначала понять: это цельная, единая эпоха? Можно определить какие-то тенденции? Можно определить какие-то типологические черты, которые позволяют вот эти тексты отнести именно к этому периоду и определить специфику этих текстов?
Е.Л.: Давайте попробуем. В хронологическом отношении это, конечно, цельный кусок, потому что, во-первых, это четверть века чистая, а во-вторых, это правление одного императора (что в истории России всегда довольно важно). С другой стороны, это длинное правление Николая I, конечно, внутри себя очень разное. Первые его годы – это годы нащупывания императором чего-то, своих устоев, своих основ и так далее. Примерно до начала 1830-х годов это, так сказать, триумф Николая, когда у него идет все хорошо. А дальше это постепенная капсуляция России самой в себе с мифологией осажденной крепости и всего остального.
Вопрос о том, как это влияло на литературу, очень интересовал всегда историков литературы. Но ответ, конечно, можно найти в самых разных точках соприкосновения политики и литературы. Но ответ, конечно, понятен: не прямо. Да, влияло, но не прямо, потому что в литературе шли свои собственные тенденции, они развивались, они умирали, их место занимали новые и так далее.
Давайте попробуем посмотреть, что собственно русская проза представляла собой к 1825 году. Во-первых, условимся называть русской прозой все, что написано в прозе по-русски. Но если мы…
Н.А.: То есть имеется в виду и вообще журнальная публицистика, да? Какой-нибудь Барон Брамбеус – это тоже проза?
Е.Л.: Барон Брамбеус? В разных ипостасях, Осип Иванович Сенковский под одним из своих псевдонимов, которых у него была тысяча, как вы знаете, и один затейливее другого. Он очень любил восточные псевдонимы и был, как мы знаем, востоковедом, как я понимаю, достаточно выдающимся.
Н.А.: Удивительным.
Е.Л.: Журнальная публицистика? Я бы ее все-таки не Берлинской стеной, а такой пунктирной нитью, линией отделила бы от литературы собственно художественной, беллетристики, и из которой я одновременно бы вычла все-таки переводы и переделки, которые в русских журналах, которых в Москве, Петербурге, Гельсингфорсе, Нижнем Новгороде, Пензе обращалось не так уж много. В общей сложности, если брать, то какие-то журналы умирали, какие-то журналы появлялись вновь, жили дольше, жили меньше, но тем не менее в общей сложности это 15–20 наименований. Вот на полке в хорошей библиотеке университетской или у чрезвычайно просвещенного человека стояло около 15–20 журналов, которые отнюдь не все были равноценные.
В некоторых журналах было больше обзоров, и самых разных, новостей – тех, которые дозволялось печатать, не политических новостей. Здесь все очень тонко, как мы помним. Очень многие вещи определялись цензурой. И очень многие политические новости – например, новости о Французской революции 1830 года, о Бельгийской революции 1829–1830 года и уж тем более о революциях 1848 года, когда в России все так уже сгустилось тоже, – конечно, не попадали на страницы журналов. Попадали, может быть, на страницы газет, и то в урезанном, препарированном, усушенном, утрушенном виде и так далее.
Н.А.: Ну и мы помним, как уволили Антона Антоновича Дельвига и закрыли "Литературную газету" как раз в связи с откликом на актуальные французские события.
Е.Л.: В том-то и дело, да. Он был сочтен недостаточно туманным, он был слишком, ну, чуть-чуть прямоват такой, который… Все-таки за собой оставляло прерогативу знать и называть вещи своими именами только верховное правительство. То есть – русские журналы.
И сюда же можно подверстать уже названные вами умные газеты, вроде "Литературной газеты". Таких было очень мало, но все-таки они были, которые тоже печатали прозу. В итоге остается довольно большое количество разнообразных текстов, разнообразных по разным (извините за тавтологию) параметрам. С одной стороны, это разный объем. Иногда это более маленькие новеллки. Все, переводные мы оставили за бортом, только о русских говорим. Иногда это были маленькие новеллки. Иногда это были довольно длинные повести, которые рассекались, как положено, на несколько фрагментов и в каждом номере помещали свои. Иногда это было то, что называлось "анекдот". Как мы помним, это не история про то, как Петька просил подвинуться Василия Ивановича на рельсах, или иные смешные истории. Это нечто достоверное…
Н.А.: "Дней минувших анекдоты".
Е.Л.: "Дней минувших анекдоты". То есть некоторые события, которые могут быть населены историческими лицами, могут быть населены лицами совершенно выдуманными, но которые по какой-то причине представляют интерес. Необычное событие – слон в городе, не знаю, взбесившаяся река, уносящая младенца, который чудесным образом остается жив, и так далее и тому подобное. Довольно много таких анекдотов появилось в связи с наводнением петербургским 1824 года, 7 ноября, которое трактовалось самым разным образом. Мы знаем только вершину айсберга – "Медного всадника" Пушкина. Но, вообще-то говоря, вокруг этого была своя субкультура этого описания.
То есть они разные по объему, они разные по содержанию, разные по жанрам. И они разные, я бы сказала, конечно же, по степени новизны, по степени революционности письма. Конечно же, следует заметить, что очень долгие годы в фокусе внимания историков литературы и, соответственно, литературного канона и того, что преподавалось в школах, был понятно кто – Пушкин, который как раз стартовал, дебютировал как прозаик в 1831 году, издав не под своим именем (мы помним, что вокруг этого была своя интрига) "Повести покойного Ивана Петровича Белкина", изданные А.П. Он себя скрыл по некоторым причинам. Дальше последовала "Пиковая дама". Дальше последовала "Капитанская дочка", недописанный "Дубровский". Бесспорно, без всякого сомнения, это вершинные произведения Пушкина, тут нет ни малейшего сомнения.
Н.А.: "История Пугачева".
Е.Л.: Да. Хотя "История Пугачева" не была все-таки никогда выдаваемой им за литературное… за беллетристическое произведение. Это была история Пугачевского бунта, как мы помним. Это некоторый (стараюсь избегать каких бы то ни было оценок) такой вспомогательно-рефлективный материал к "Капитанской дочке", который был, по всей видимости, ему нужен еще и для того, чтобы упорядочить для самого себя последовательность и смысл этих событий.
Конечно же, Пушкин в данном случае прыгнул на невероятную высоту и с "Повестями Белкина", и с "Пиковой дамой", и с "Капитанской дочкой", разные такие "высотки" он захватил и сразу вытащил русскую прозу туда, как считается. Но на самом деле хочется всегда скорректировать это слишком правильное, слишком бесспорное утверждение. Дело в том, что вместе с Пушкиным, в одно время с Пушкиным работали, вообще-то, большие мастера составлять слова в прозаические фразы. Вы упомянули романтическую повесть совершенно справедливо. И следует напомнить, что королем романтической повести был Александр Бестужев…
Н.А.: Марлинский.
Е.Л.: …печатавшийся еще до своего печального участия в событиях 14 декабря под псевдонимом Марлинский и потом получивший возможность печататься, будучи пораженным в правах и служащим в Дагестане в совершенно непрестижном полку офицером. И Пушкин чрезвычайно внимательно следил за Марлинским. В тех же самых "Повестях Белкина" и прежде всего в "Выстреле" как в повести из военного быта хотя бы отчасти, из офицерского быта, там масса цитат из Марлинского, почти прямых. Марлинский был чрезвычайно популярен. И он нашел очень многие вещи в русской прозе, которые… не то чтобы они были взяты Пушкиным (хотя и это тоже), а они существовали независимо и формировали этот ландшафт и для Пушкина, и для последующих русских прозаиков, которых, как мы знаем, было довольно много.
Тут надо сделать маленькое отступление. Мы ведь с вами помним, что в 1810–1820-е годы, к 1825 году, который мы взяли пусть произвольно, но за некоторую точку отсчета сейчас, все-таки ведь главным литературным делом была поэзия. Мы прекрасно это помним. Она была более престижная. Она была более изощренная. Она адресовалась одновременно к узкому кругу знатоков и к более широкому кругу любителей поэзии. Переписывали ведь все-таки и барышни в свои тетрадки и альбомы, и, так сказать, гонялись за свежевышедшими журналами с новыми стихами, за собраниями текстов стихотворных. И именно поэзия оказалась чем-то решительно отличающим обычного человека от поэта. Поэзия – это язык богов. Следовательно, это нечто сакральное. Конечно же, это восприятие, ореол уже стирался, но тем не менее все-таки за поэзией еще оставалась довольно, я бы сказала, в значительной степени первенствующая роль.
Но буквально в интервале 1825–1835 годов, условно, произошла замечательная экспансия прозы в литературу. Роль прозы довольно быстро и, я бы сказала, лавинообразно росла. Почему? За счет чего это произошло? Ну, надо сказать, что здесь сыграли свою роль тексты двух писателей, которых принято сравнивать с Пушкиным, всегда принижать и ставить их на бог весть какую низкую ступень развития. На самом деле это не так.
Речь идет о Загоскине Михаиле Николаевиче, который написал свой замечательный, на мой взгляд, не без наивности, но все равно очень приятный роман "Юрий Милославский". Как мы помним, именно его похищает Хлестаков в "Ревизоре", говоря, что это он написал. А почему он так говорит? Потому что это суперхит. Ему хочется быть творцом в глазах девушки, за которой он приударяет, творцом суперхита. Это с одной стороны.
И, между прочим, это роман Фаддея Венедиктовича Булгарина "Иван Выжигин". При всем том, что Пушкин и в особенности Вяземский, его ближайший приятель, и в особенности Жуковский, который не любил Булгарина по целому ряду причин, очень плевались по поводу этого романа, его коммерческий успех несравним ни с чем. Это был бестселлер, без преувеличения.
Н.А.: Ну, недаром же Фаддей Венедиктович советовал Пушкину вместо "Бориса Годунова" написать роман "Борис Годунов", а не пьесу.
Е.Л.: Да-да-да. Но при этом… Там была очень сложная коллизия насчет "Бориса Годунова" и "Димитрия Самозванца" Булгарина. То есть было, в общем, не очень понятно, кто у кого что стащил. Это было сложно.
Но Булгарин действительно имел… его проза, этот роман имел успех. Почему? Это был роман достаточно длинный, то есть это было повествование, населенное довольно большим количеством героев разных. Эти герои принадлежали к совершенно разным слоям общества. Следовательно, показывая их, автор показывал нравы этого общества, этих фрагментов, этих локальных социумов маленьких. Например, это были игроки, или ямщики, или поляки, польские помещики, жены польских помещиков, обладающие, так сказать, не только красотой и притягательностью, но и какой-то своей особой атмосферой обращения с гостями их домов. Это были москвичи, это были петербуржцы.
То есть Булгарин задал (это нужно помнить и понимать) очень ценный (давайте настроимся на большой охват) взгляд на русскую современную жизнь. Это было очень интересно, потому что его герой – Иван Выжигин, тот самый заглавный герой – имел свое происхождение. Он находился в течение всего романа в поисках своих родителей. Это, я бы сказала, довольно избытый ход, но Булгарин его сделал довольно умело.
Что тут можно сказать? Это не гениальная проза, это не "Капитанская дочка", каждая фраза которой рождает в нас… Может быть, это уже импринтинг, но тем не менее. Которая нам дорога, которая соответствует чему-то глубинному в нас как в носителях русского языка и русского сознания. Но тем не менее это проза очень качественная (булгаринскую я имею в виду), проза как бы показывающая задачи прозы дальнейшие.
Обращу внимание на то, что русская литература ведь пошла по пути романа. Уже в 1840-е годы, во второй половине, появляется то, что станет визитной карточкой русской прозы – роман Гончарова, например, "Обыкновенная история". И дальше путь романа оказался для русской прозы, как, вообще-то говоря, и для европейской, но все-таки он… Я не хочу сказать, что русская проза выросла из Булгарина (все-таки это было бы преувеличением), но особый аспект, который он задал, довольно важен. И именно поэтому…
Н.А.: Вы помните (я буквально в скобках скажу) известную цитату применительно к тому, как менялась журналистика. Мы говорили о том, что сначала у нас была поэзия. Это все-таки эпоха не столько журналов, сколько альманахов. И применительно к московской журналистике говорилось: "Альманах сменил журнал, роман превратился в статистику нравов". И это уже немножко другая характеристика.
Е.Л.: Согласна. Но наряду с обозначенным историческим романом Загоскина, важным тоже, если угодно, для вызревания национального самосознания… Ведь это исторический роман из эпохи 1612 года, когда возникла на тот момент царствующая династия Романовых и когда России, как следует из этого романа (ну, видимо, и из истории тоже), удалось преодолеть некоторые смутные времена и выйти из них иной, может быть, более цельной и сильной. Во всяком случае, так на этом настаивала и официальная точка зрения, и с этого не сбивался и Загоскин.
Но роман Загоскина – это не патриотическая агитка, а это попытка (и довольно интересная) понять русских, какими он себе их представлял, русских 1612 года. Ведь это так и называется – "Юрий Милославский, или Русские в 1612 году". Русские во всех своих проявлениях: на пирах, извините, на брачном ложе, в битве, в сечи. Русские предатели, русские герои (вторых, конечно, гораздо больше). Русские, которые молятся Богу, как они это делают. Русские, которые идут в бой, и так далее и тому подобное.
То есть опять-таки… К чему я веду? Что это тоже панорама, это тоже попытка некоторого охвата, который… Вот вы уже сказали про статистику нравов. Но надо заметить, что… Я склонна согласиться с уместностью этой цитаты, но все-таки мы помним, что задачей очень многих романов русских уже второй половины века была как раз не статистика, а динамика нравов – как они развиваются и почему Райский, герой "Обрыва", приезжает в имение своей бабушки одним человеком, а уезжает другим. То есть Гончарова интересует именно это.
Но, возвращаясь к нашему периоду, к тому, который мы сегодня взяли и в котором мы сегодня находимся, я бы все-таки еще отметила очень важную вещь. Проза – конечно же, изначально это либо забавный анекдот, история, либо любовная история. Вот маленькие новеллки, небольшие повестушки – они во многом и почти всегда содержат любовный сюжет.
Понятно, от чего это идет. Это идет от предыдущей волны прозы – от сентиментальной повести, где законодателем моды и интереса был Николай Михайлович Карамзин со своей, ну, без преувеличения, гениальной вещью "Бедная Лиза", которой академик Топоров посвятил целый большой том, где он "Бедную Лизу" комментирует, практически каждую запятую. Что немаловажно для Карамзина, потому что он, как мы помним, был реформатором и русской пунктуации тоже. Он очень любил несколько восклицательных знаков, несколько тире подряд, несколько многоточий и так далее. Конечно, новаторство (извините за это избитое слово) Карамзина совсем не только в многоточиях. И он попытался, может быть, я бы сказала, весьма удачно превратить русскую прозу в прозу психологическую. Ему это удалось.
Его многочисленным эпигонам, населившим русскую литературу бедными Татьянами, бедными Машами, бедными Зинаидами, Лидиями, живущими у подошвы Воробьевых гор, в Марьиной Роще, и так далее и тому подобное… Кстати, замечу, что почти все это московское явление, именно в Москве разворачивались все эти замечательные любовные сюжеты. Вот его эпигонам – эпигонам Карамзина – к сожалению, психологизм совсем не дался. Понятно, что они искали воспроизведение именно этого замечательного свойства карамзинской повести, который соединил интроспекцию, то есть попытку проникнуть во внутренний мир героини, и пейзаж, и любовную историю в такое непротиворечивое, очень обаятельное и небольшое, коротенькое повествование.
Эпигонам это далось хуже. Но нацеленность на любовную историю, как правило, несчастливую или, во всяком случае, в ходе развертывания которой возникает огромное количество препятствий, в том числе и социальных (неравенство рождения, неравенство положения, неравенство состояния), это русскую литературу довольно сильно занимало.
И, как мне кажется, проза того периода, о котором мы говорим, наследовала этот интерес. Это не может быть иначе. Литературу интересуют любовные отношения и то, как они развиваются. И надо заметить, что… Мы с коллегами пытались, прочтя подавляющее большинство прозаических произведений 1825–1850 годов, пытались составить дерево сюжетов: что самое популярное, что менее популярное, что растет в популярности, а что потом уходит, так сказать, из топа тем. И все-таки обнаруживается, что то, что в такой немножко фольклористической манере можно называть сюжетом "любовь и брак", все равно лидирует. И я обращаю внимание именно на это сочетание: это не просто любовь, а любовь и брак.
И что особенно замечательно? В 1830-е, в 1840-е годы едва ли не равновесное положение с историей любви занимает история брака. Это очень любопытно: как люди живут друг с другом, как они строят свой быт. Между прочим, свидетельства интереса к этому мы находим даже у писателя, который шел чрезвычайно своеобразной дорогой, – у Гоголя. Мы помним, что "Старосветские помещики" – это история про то, как люди прожили свою жизнь вместе, на каких основаниях, как они чувствовали себя потом, когда их разлучила судьба, когда один из них ушел, и так далее и тому подобное.
И еще важно отметить, что чем ближе к 1840-м годам, тем большее значение в истории браков занимают истории про вымирание чувства и опошление человека, про то, как человек… Это примерно то, что мы наблюдаем в "Обыкновенной истории" и, тем более, потом в "Обломове": как человек из полного порывов, может быть, даже романтического, устремленного к каким-то духовным или иным вершинам существа начинает превращаться в такого заплесневелого небокоптителя, которого интересует только либо материальное (деньги и уважение сослуживцев, например), либо и вовсе еда, например, и сон, и какой-то минимальный комфорт.
Н.А.: Екатерина Эдуардовна, уже в завершение разговора об этом периоде мне хочется спросить еще об одной очень важной вещи, потому что мы больше говорили о типологии сюжетов, любовных сюжетов и так далее. Приключения, авантюрный роман, который так повлиял на Булгарина. Но об одной вещи мне хотелось бы спросить, потому что в этот же период, помимо этого развития повестей, становления романа (и, кстати говоря, не менее важная генеалогия русского романа), в это же время начинает играть роль совершенно особенный жанр, который стоит как будто на границе художественности и нехудожественности. Я имею в виду физиологию, физиологический очерк. Мы помним и "Петербургский сборник", и "Физиологию Петербурга".
Е.Л.: Безусловно.
Н.А.: И помним "Петербургского дворника" Владимира Даля, и "Петербургские трущобы", и так далее. То есть, иными словами, когда обстановка, быт, особенности жизни вытесняют человека полностью. И в этом смысле "Обыкновенная история" развивается в той же степени из физиологического очерка.
Е.Л.: Согласна. Но в 1842 оду в повести Гоголя "Шинель" Акакий Акакиевич, как вы понимаете, изъясняется в основном: "э-э-э", "как-нибудь того". Помните, как он говорит с Петровичем, своим портным? "Вот тут как-нибудь бы поправить. Ты нашей тут заплаточки, как-нибудь того". То есть язык Акакия Акакиевича (конечно же, он им владеет) – это язык сугубо бытовой.
Н.А.: Ну, Яков Петрович Голядкин будет говорить примерно так же.
Е.Л.: Совершенно справедливо. А Макар Девушкин, Макар Алексеевич, он делает уже следующий шаг. Вы помните его отчаянное последнее письмо, которое он пишет Вареньке: "Как же это так, чтобы письмо было последнее? Оно же никак не может быть последним! Да у меня и слог стал вырабатываться". Кажется, он говорит "формироваться". Ну, либо одно, либо другое слово он, безусловно, употребляет.
Это значит, что его жизнь (это очень характерно для русской литературы) впоследствии фактически оказывается романом. И не очень понятно, где он живет – в своем ужасном быту, в своем гнусном углу, который он снимает, где воняет кухней, сушащимся бельем и так далее, или он живет как герой и одновременно автор своего собственного текста? Вообще-то говоря, конечно же, вот так, как автор своего собственного текста, будут жить очень многие герои русской литературы, последующие.
И вот ответ на ваш вопрос. Наверное, Достоевский (как всегда, удачные вещи возникают из контаминации), он контаминирует эпистолярный роман, он контаминирует элементы физиологического очерка, потому что их достаточно много в "Бедных людях", он контаминирует историю угнетения. Это практически пришло из повестей 1820–1830-х годов: бедная девушка, которую преследуют, которую пытаются поставить в ужасное положение и которая, чтобы избежать еще более ужасного положения, гибели (как тогда выражались), должна выйти замуж за нелюбимого и даже скорее ненавидимого ею человека. Это уже все было. Достоевский просто берет и встраивает в совершенно другой контекст. И получается то, от чего Белинский, как известно, с Некрасовым обрыдались…
Н.А.: "У вас Гоголи как грибы растут".
Е.Л.: "Пришел новый Гоголь!" Объявили его новым Гоголем, хотя старый был еще здоровехонек. Ну, может, у него уже не все было в порядке с головой, но тем не менее он еще был, и от него надеялись получить второй том "Мертвых душ", и вообще от него чего-то ждали. Но это не помешало Белинскому объявить Достоевского новым Гоголем. И, собственно говоря, вот она – магистральная тема русской литературы дальше потянулась…
Н.А.: На этом, Екатерина Эдуардовна, мы поставим не точку, а многоточие.
Е.Л.: Многоточие, хорошо. Как и завещал нам Карамзин
Н.А.: Спасибо.